NOBEL 2105 ZA KNJIŽEVNOST

Nobelova nagrada za književnost 2015 godine je dobila beloruska književnica Svetlana Aleksandrovna Aleksijevič koja piše na ruskom jeziku

 

Svetlana Aleksandrovna Aleksijevič

Švedska kraljevska akademija iz Stokholma, saopštila je da je beloruska spisateljica Svetlana Aleksijevič ovogodišnja dobitnica Nobelove nagrade za književnost.

Svetlana Aljeksandrovna Aljeksijevič Nobelova nagrada za književnost 2015

Svetlana Aleksandrovna Aleksijevič književnica iz Belorusije

Nagradu je zaslužila zahvaljujući svom polifonom pisanju, koje je spomenik patnji i hrabrosti našeg vremena. Koristeći izuzetan metod – pažljivo uklopljen kolaž ljudskih glasova – Aleksijevičeva produbljuje naše razumevanje čitave ere”, navodi se u obrazloženju Švedske akademije. Svetlana Aleksijevič je četrnaesta dobitnica najprestižnijeg književnog priznanja na svetu, a osim po svojim proznim delima, poznata je i po istraživačkom novinarskom radu u Belorusiji.

Svetlana Aleksijevič (67) rođena je u ukrajinskom gradu Ivano-Frankivsku u belorusko-ukrajinskoj porodici, a nakon što joj je otac završio vojnu službu, preselila se u Belorusiju, gde su joj roditelji radili kao nastavnici. I sama je predavala, a zatim se bavila novinarstvom nakon završenih studija žurnalistike u Minsku. Napustila je Belorusiju 2000. godine zbog sukoba sa Lukašenkovim režimom, posle čega je živela u Parizu, Geteborgu i Berlinu. Vratila se u Minsk 2011. godine.

Tokom karijere je bila saradnica i dopisnica više listova, a dok je radila u listu „Selskaja gazeta” počela je da prikuplja građu za delo „Rat nema žensko lice” (1987), koji je zasnovan na intervjuima sa ženama koje su učestvovale u Drugom svetskom ratu. To je njen prvi roman, kojim je otpočela svoj ciklus „Glasovi utopije”, u kome je opisala život u Sovjetskom Savezu kroz perspektivu pojedinca. Autorka knjige „Rat nema žensko lice” je, bez ikakve sumnje, najznačajnije ime beloruske književnosti danas. Njena dokumentaristička proza sastoji se iz monologa žena i dece o životnim iskustvima tokom ratova u Sovjetskom Savezu i postsovjetskom periodu. Svetlana Aleksijevič poslednjih godina dobija brojna svetska priznanja za književnost, ali i kao aktivista u mirovnom pokretu.

Svetlana Aleksijevič bavila se posledicama katastrofe u Černobilju u romanu „Černobiljska molitva” (1997), sovjetskim ratom u Avganistanu u romanu „Dečaci od cinka” (1990), kao i dečjim pogledom na rat u naslovu „Poslednji svedoci” (1985). Seriju „Glasovi utopije” završila je delom „Vreme sekend-henda”.

Švedska akademija je, prema rečima doskorašnjeg sekretara Petera Englunda, ove godine primila 259 predloga za Nobelovu nagradu za književnost. Lista je prvobitno skraćena na 198 imena, među kojima je bilo i 36 autora koji nikada do sada nisu bili razmatrani, da bi postepeno, tokom leta, ostalo samo pet ozbiljnih kandidata.

Prema podacima jedinog relevantnog izvora potencijalnih laureata, britanske kladionice “Ladbrokes”, najviše šansi ove godine imala je upravo beloruska književnica i novinarka Svetlana Aleksejevič.

(R. Lotina)

Nobelovka u Beogradu …

Pre par godina Svetlana Aleksijevič, u organizaciji nemačke Fondacije “Hajnrih Bel”, bila je gošća Centra za kulturnu dekontaminaciju u Beogradu. Tom prilikom je rekla:

– Ljudski život je iznad svega i ne postoji ništa što je ravno ljudskom životu. Naravno, strasti nas gone, svakog od nas, ali meni se činilo da bi trebalo pisati knjige u kojima bi ubistvo u ratu bilo izjednačeno sa kanibalizmom, ljudožderstvom. Prva moja knjiga je bila – priče žena iz rata. Našla sam formu, to je umetnički roman, ali on je zapravo u obliku glasova, u formi glasova. Taj moj roman “Rat nema žensko lice” sačinjen je od oko oko trista priča. Zapravo, uzimaš neki delić koji pokazuje da je čovek na neki način uspeo da stigne do nekog smisla, uspeo je da formuliše nešto što je saznao o životu, čega u umetnosti nema, ili nije bilo. A žene su mi dale taj način gledanja.

I evo zašto su mi žene dale takav pogled: zato što žena prvo rađa život, i dok trpi sve te muke, ona zna cenu života.

Izvor: http://www.dnevnik.rs/

Odlomci iz dela… „RAT NEMA ŽENSKO LICE“

У войны не женское лицо… Документальная проза

Пояснение: Книга С. Алексиевич „У войны не женское лицо…“ широко известна. Приведенные отрывки – рассказы женщин о военном опыте. Обратим внимание на некоторые детали, интересные с гендерной точки зрения.

Всем героиням книги пришлось не просто пережить войну, но участвовать в боевых действиях. Одни были военными, другие – вольнонаемными, партизанками. Рассказы и тех и других казалось бы об одном и том же, но все же немного о разном.

Война считается мужским занятием практически в любой культуре. Становясь военными, женщины принимают на себя мужскую роль. Одна из рассказчиц замечает, что желание мстить врагу – не мужское дело, но человеческое. Переход из одной роли к другой выражается переменой женской одежды на мужскую. В приведенных рассказах множество деталей, касающихся приспособления женского тела к мужской одежде. Но главное, женщина добровольно подчиняется системе мужских правил. Она живет и действует в пространстве, которое считается мужским. Женщина становилась родом андрогина (существом, объединяющим мужское и женское начало). Рассказчицы чувствуют, что необходимость сочетать мужскую и женскую роли – это проблема. Они решают ее как могут Например, мечтают, чтобы и в смерти их женственность и красота сохранилась. Воительница-командир саперного взвода пытается вечером в землянке вышивать. Они счастливы, если им удается воспользоваться услугами парикмахера почти что на передовой (рассказ 6). Переход к мирной жизни, который воспринимался как возврат к женской) роли, также непрост. Например, участнице войны, даже тогда, когда война закончилась, при встрече с высшим по званию так и хочется взять под козырек.

Обратим внимание на то, как в одном из рассказов повествуется о женском белье, сшитом из парашюта (рассказ 3). Женщина-рассказчица хранила это белье 40 лет. Оно – символ ее военного опыта. Когда она приносит его в музей, данный экспонат отвергают, ссылаясь на то, что экспонат не повествует о „героическом“.

Отчего так происходит? Вероятно оттого, что героическая сторона войны – честная борьба, победа или смерть на поле брани числится за мужчиной. Вероятно, именно поэтому мало женщин-героев, им редко присуждают наивысшие награды. Женщине чаще достается не орден, а медаль.

На долю женщины приходится негероическое. Женские свидетельства позволяют увидеть, сколь огромна была в годы войны роль „негероических“ родов деятельности, которые все мы так легко обозначаем как „женское дело“. Речь идет не только о том, что происходило в тылу, где на женщину легла вся тяжесть поддержания жизни страны.

Общество только теперь, да и то с трудом, приписывает качества героизма выполнению „обычных женских работ“ под огнем противника. Мужчины сражаются на передовой. Женщины выхаживает раненых. Они пекут хлеб, готовят еду, стирают солдатское белье, ведут борьбу с насекомыми, доставляя письма на передовую (рассказ 5). Их ранят и убивают. Они кормят раненых героев и защитников Отечества, сами тяжко страдая от голода. В военных госпиталях выражение „кровное родство“ стало буквальным. Падающие от усталости и голода женщины отдавали раненым героям свою кровь, сами себя героями не считая (рассказ 4).

Следует обратить внимание на то, что рассказчицы снижают „степень героичности“ собственного образа. Например, признаются, что не смотря на пройденный военный путь, на героизм, подтвержденный полученными орденами, они по-прежнему боятся мышей или темноты, „как это свойственно женщинам“ (рассказ 1).

Благодаря гендерному маркированию практик именно женщины рассказывают нам о той стороне войны, которую крайне редко затрагивают рассказчики-мужчины. Предлагаем читательницам внимательно прочесть приводимый С.Алексиевич женский рассказ о рукопашном бое и сравнить его с тем, как рукопашный бой описывается, допустим, в военных мемуарах, авторы которых, как правило, мужчины (рассказ 4).

В результате пройденного пути женщины меняются не только внутренне, но и внешне, они не могут быть прежними (недаром одну из них не узнает родная мать). Возврат к женской роли крайне тяжел и протекает подобно болезни.

Одни желают забыть свой опыт, другие жаждут рассказать о нем людям. Часто оказывается уже поздно, ибо жизнь кончается. Читая записанное С.Алексиевич, обратим внимание на следующее. Та сторона истории войны, о которой они повествуют, неизвестна, не потому, что ее замалчивают как то специально, а потому, что образ героического ассоциируется в культуре с мужчиной и мужским миром. Одна из рассказчиц замечает, что фронтовые операторы чаще снимали потоки техники, нежели женщину на войне. Они, как правило, уделяли внимание женщине, только если она сидела за штурвалом самолета или стреляла из зенитки.

Рассказ 1

„А что вам еще расскажу… Ну, демобилизовали меня, приехала я в Москву. А от Москвы к нам еще ехать и несколько километров пешком идти. Это сейчас там метро, а тогда были вишневые сады, глубокие овраги. Один овраг очень большой, мне через него надо перейти. А уж: стемнело, пока я приехала, добралась. Конечно, я через этот овраг боялась идти. Стою и не знаю, что делать: то ли мне возвращаться и ждать дня, то ли набраться храбрости и пойти. Сейчас подумать, так смешно – фронт прошла, чего только не повидала: и смертей, и разного,-а тут овраг перейти страшно. Оказывается, война ничего в нас не изменила. В вагоне, когда ехали, когда возвращались уже из Германии домой, мышь у кого-то из рюкзака выскочила, так все наши девчонки как повскакивают, те, что были на верхних полках, кубарем оттуда, пищат. А ехал с нами капитан, тот удивлялся: „У каждой орден, а мышей боитесь“.

„Вернулась, и все надо было начинать сначала. В туфлях училась ходить, на фронте же три года в сапогах. Мы привыкли к ремням, подтянутые, казалось, что теперь одежда на нас мешком висит, неловко как-то себя чувствуешь. Мы юбок не признавали, все в брюках, вечером их постираешь, под себя положишь, ляжешь, считай, выутюженные. Правда, не совсем сухие. Выйдешь на мороз, коркой покроются. А тут идешь в гражданском платье, в туфлях, встретишь офицера, невольно рука тянется, чтобы честь отдать. Привыкли: паек, на всем государственном, и приходишь в хлебный магазин, берешь хлеб, сколько тебе нужно, и забываешь расплатиться. Продавщица, она уже тебя знает, понимает, в чем дело, и стесняется напомнить, а ты не заплатила, взяла и пошла. Потом тебе уже совестно, на другой день идешь, извиняешься, берешь что-то другое и расплачиваешься за все сразу. Продавцы не обижались на нас, они уже знали…“

Рассказ 2 ( К.Я.Осадчева)

„A вот только пара страничек из большого, на целую ученическую тетрадку, письма, которое пришло из города Саки от Ксении Сергеевны Осадчевой

„…Девятого июня сорок первого года мне исполнилось восемнадцать лет, а меньше чем через две недели началась эта проклятая война. Со школьной скамьи мы пошли на строительство железной дороги Гагра – Сухуми. Я запомнила, какой мы ели хлеб. Он был словно ежик. В остюки и полову добавляли муки, чтобы слиплось, и, как пчелиные соты, наполняли водой. Полежит этот хлеб на столе, и возле него лужица водицы, мы слизывали ее языком.

В сорок втором году добровольно пошла в эвакосортировочный госпиталь три тысячи двести первый. Это был очень большой фронтовой госпиталь, который входил в состав Закавказского и Северо-Кавказского фронтов и отдельной Приморской армии. Бои шли очень жестокие, раненых было много. Меня поставили на раздачу питания – эта должность круглосуточная, уже утро и надо подавать завтрак, а мы еще раздаем ужин. Через несколько месяцев ранило в левую ногу – скакала на правой, но работала. Потом еще дали должность сестры-хозяйки, это тоже надо быть на месте круглосуточно.

Тридцатого мая сорок третьего года ровно в час дня был массированный налет на Краснодар. Я выскочила из здания посмотреть, как успели отправить раненых с железнодорожного вокзала. Две бомбы угодили в сарай, где хранились боеприпасы. На моих глазах ящики взлетали выше шестиэтажного здания и рвались. Меня ураганной волной отбросило к кирпичной стенке. Потеряла сознание…

Когда пришла в себя, было шесть часов вечера. Пошевелила головой, руками – вроде двигаются, еле-еле продрала левый глаз и пошла в отделение, вся в крови. В коридоре встретила меня старшая сестра, она не узнала меня, спросила: „Кто вы? Откуда?“ Подошла ближе, узнала и говорит: „Где тебя так долго носило, Ксеня? Раненые голодные, а тебя нет“.

Завязали голову, левую руку выше локтя, и я пошла получать ужин. В глазах темнело, пот лился градом. Стала раздавать ужин, упала. Привели в сознание, и только слышится: „Скорей!.. Быстрей!..“ Я еще давала тяжелораненым кровь.

Двадцать месяцев никто не подменял, ни сменял меня. Левая нога, опухшая до колена, забинтована, руку прооперировали, тоже перебинтована, голова забинтована. В школьные годы я сдавала нормы на БГТО и ГТО, но нет еще спортсмена в мире, который бы в таком состоянии проскакал двадцать месяцев круглосуточно. Я проскакала и перенесла все.

…Все у нас сейчас восстановлено, все утопает в цветах, а я изнываю от болей, у меня и сейчас не женское лицо. Я не могу улыбаться, я ежедневно в стоне. За войну я так изменилась, что когда приехала домой, мама меня не узнала. Мне показали, где она жила, я подошла к двери, постучала. Ответили:

– Да-да…

Я вошла, поздоровалась и говорю:

– Пустите переночевать.

Мама растапливала печь, а два моих младших братика сидели на полу на куче соломы, голые, нечего было надеть. Мама меня не узнала и отвечает:

– Пройдите дальше.

Я еще прошусь: да как-нибудь. Мама говорит:

– Вы видите, гражданочка, как мы живем? У нас и так сколько солдаты спали. Пока не стемнело, пройдите дальше.

Подхожу ближе к маме, она опять:

– Гражданочка, пройдите дальше, пока не стемнело.

Я; наклоняюсь, обнимаю ее и произношу:

-•- Мама-мамочка!

Тогда они все на меня как набросятся, как заревут…,

Я прошла очень тяжелый путь. На сегодняшний день нет еще книг и фильмов, чтобы сравнить с тем, что я пережила“.

Рассказ 3 (В.С.Романова)

Повторов нет, у каждой начиналось по-своему: свой первый бой, свой первый раненый, свой первый убитый… И хочется оставить все, как Вере Сергеевне Романовской хочется сохранить в музее любую мелочь из партизанского быта: деревянную кружку, коптилку из гильзы, женское белье, сшитое из парашютов. „Недавно одна партизанка,-рассказывала она,-принесла: в музей блузку из парашюта, бюстгальтер из парашюта, какие мы шили в отрядах. Она хранила все это сорок лет, а когда тяжело заболела, испугалась, что вдруг умрет, принесла к нам в музей. А в музее посмеялись: зачем, кому это нужно? Что тут героического?..“

Я смотрю на стопку писем и гору магнитофонных кассет на моем столе. Они свидетели, что у героического тысяча лиц.“

Рассказ 4 (О.Я.Омельченко)

„У каждой из рассказчиц своя судьба. Там же, в Москве, на встрече ветеранов шестьдесят пятой армии я увидела Ольгу Яковлевну Омельченко. Все были в весенних платьях, светлых косынках, а она – в военной форме. Лицо ее мне показалось каким-то особенным: на нем лежала неистребимая печать прошлого, мало смягченная временем. Мы познакомились, а потом я приехала к Ольге Яковлевне в Полоцк.

Она была больна, но все равно встала с постели:

– Какой другой раз? Наше поколение уже уходит… Хотела дать вам адрес своей подруги из Винницы, воевали вместе, а вчера позвонили: умерла она. Война нам всем век укоротила.

Уже не раз улавливаю в разговорах этот скрытый упрек: опоздали! Помню несколько своих писем, вернувшихся с припиской: „Адресата больше нет“. Не переехал в другой город, на другую квартиру, как это не раз случалось, а совсем нет. Исчез человеческий голос, растворилась в мире человеческая память. Что унесла она с собой? Уже никто не узнает.

Вспоминала Ольга Яковлевна неожиданно спокойно, почти бесстрастно, что я не сразу смогла понять и объяснить. И этим мучилась, потому что уже привычнее было, когда плакали. Тогда точно знала, где боль. В этих сухих, выцветших глазах она была глубже…

Ольга Яковлевна Омельченко, санинструктор стрелковой роты:

„Мать хотела, чтобы я эвакуировалась вместе с ней, она знала, что рвусь на фронт, и привязала меня к подводе, на которой лежали наши вещи. Но я тихонько отвязалась и ушла, так эта веревка у меня на руке и осталась.

Все едут. Бегут. Куда деться? В дороге встретилась с группой девушек. Одна из них говорит: „Тут моя мама рядом, пойдем ко мне“. Пришли мы ночью, постучали. Открывает ее мать, как глянула на нас, а мы грязные, оборванные,-говорит: „Стойте на пороге“. Мы стоим. Она притащила огромные чугуны, с нас все поснимала. Вымыли мы головы золой и полезли в печку, и я сильно уснула. Утром мать этой девушки сварила щи, хлеб испекла из отрубей с картошкой. Каким вкусным показался нам этот хлеб и щи такими сладкими!

И так пробыли мы там четыре дня, она нас подкармливала. Давала понемножку, а то, говорит, объедитесь, умрете. И вот на пятый день она сказала: „Идите“. А перед этим пришла соседка, мы сидели на печке. Мать показала нам палец, чтобы мы молчали. Даже соседям она не признавалась, что пришла дочь, говорила всем, что дочь на фронте. А это ее дочь, одна-единственная, и она не жалела эту свою дочь, не могла простить ей позора, что она вернулась.

Ночью она нас подняла, дала нам узелки с едой и вот: „Идите…“

– И даже не пыталась удержать свою дочь?

– Нет, она ее поцеловала и говорит: „Отец воюет, и ты иди воюй“.

Уже по дороге эта девушка мне рассказала, что она медсестра, попала в окружение.

Долго меня мотало по разным местам, и, наконец, попала я в город Тамбов, устроилась в госпиталь. В госпитале было хорошо, я после голодовки поправилась, такая полненькая стала. И вот когда мне исполнилось шестнадцать лет, мне сказали, что я могу, как и все медсестры, врачи, сдавать кровь. Начала я сдавать кровь каждый месяц. Получала донорский паек: килограмм сахара, килограмм манки, килограмм колбасы,-чтобы восстановить силы. Я дружила с нянечкой тетей Нюрой, у нее было семь человек детей, а муж: ее погиб в начале войны. Старшему мальчику было семь лет, он ходил за продуктами и потерял карточку, так я свой донорский паек отдавала им. Сдавала сразу по пятьсот кубиков, по пол-литра крови два раза в месяц. Один раз врач мне говорит: „Давай напишем твой адрес, вдруг объявится тот, кому вольют твою кровь“. Мы написали адрес и пристегнули эту бумажку.

И вот через какое-то время, месяца два прошло, не больше, я сменилась после дежурства и пошла, спать легла. Тормошат меня:

– Вставай! Вставай, к тебе брат приехал.

– Какой брат? Нет у меня брата!

Наше общежитие было на последнем этаже, я спустилась вниз, смотрю: стоит лейтенант молодой, красивый. Спрашиваю:

– Кто тут звал Омельченко?

Он говорит:

– Я звал.-И показывает мне записку, что мы с врачом писали.-Вот… Я тебе брат по крови.

Привез мне два яблока, кулечек конфет, тогда конфет нигде нельзя было купить. Боже! Какие это были вкусные конфеты! Пошла к начальнику госпиталя:

„Брат приехал…“ Пустили меня в увольнение. Он говорит: „Пойдем в театр“. А я еще ни разу в жизни не была в театре, а тут в театр да с парнем.

Через несколько дней он уезжал, у него было направление на Воронежский фронт. Когда он пришел попрощаться, я открыла окно и помахала ему рукой. В увольнение меня не пустили: было много раненых.

Ни от кого писем не получала, даже не имела представления, что это такое – получить письмо. И вдруг получаю треугольничек, распечатала, а там написано:

„Ваш друг, командир пулеметного взвода… погиб смертью храбрых“. Это тот мой брат по крови. Он сам детдомовский, и, видимо, единственный адрес, который у него был,-это мой. Уезжая, он очень просил, чтобы я оставалась в этом госпитале, чтобы после войны ему легче было меня найти. И через месяц я получаю вот это письмо, что он погиб, и мне так стало страшно. Я решила всеми силами уйти на фронт и отомстить за свою кровь, я знала, что где-то пролилась моя кровь…

Но на фронт уйти не так просто. Три рапорта написала начальнику госпиталя, а на четвертый раз пришла к нему и говорю:

– Если вы меня не отпустите на фронт, то я убегу.

– Ну, хорошо. Я тебе дам направление, раз ты такая упрямая.

Самое страшное, конечно, первый бой. Небо гудит, земля гудит, кажется, сердце разорвется, кожа на тебе вот-вот лопнет. Не думала, что земля может трещать. Все трещало, все гремело. Мне казалось, вся земля вот так колышется. Я просто не могла… Как мне все это пережить… Я думала, что не выдержу. Мне так сильно страшно стало, и вот я решила: чтобы не струсить, взяла комсомольский билет, макнула в кровь раненого, положила себе в карманчик и застегнула. И вот этим самым я дала себе клятву, что должна выдержать, самое главное-не струсить, потому что если я струшу в первом бою, то я уже дальше не ступлю шага. Меня заберут с передовой, отправят в медсанбат. А я хотела быть только на передовой, отомстить за свою кровь лично. И мы наступали, шли по траве, а трава выросла в пояс… Там уже несколько лет не сеяли. Идти было очень тяжело. Это на Курской дуге…

После боя вызвал меня начальник штаба. Какая-то избенка разрушенная, там ничего нет. Я зашла. Стоит один стул, и он стоит. Посадил меня на этот стул и говорит:

Ну, вот смотрю я на тебя и думаю: что заставило тебя пойти в это пекло? Убьют, как муху. Ведь это же война! Давай переведу хотя бы в санчасть. Ну, хорошо, если убьют, а если останешься без глаз, без рук? Ты подумала об этом?

А я отвечаю:

– Товарищ полковник, я подумала. И об одном прошу: не трогайте меня из роты.

– Ладно, иди! – как крикнет на меня, я даже испугалась.

Бои тяжелые. В рукопашной была… Это ужас. Человек таким делается… Это не для человека… Бьют, колют штыком в живот, в глаз, душат за горло друг друга. Вой стоит, крик, стон… Для войны это и то страшно, это самое страшное. Я это все пережила, все знаю. Тяжело воевать и летчикам, и танкистам, и артиллеристам – всем тяжело, но пехоту ни с чем нельзя сравнить.

Никому не поверю, если скажет, что страшно не было. Вот немцы поднялись и идут, еще пять-десять минут, и атака. Тебя начинает трясти… Но это до первого выстрела. А как услышишь команду, уже ничего не помнишь, вместе со всеми поднимаешься и бежишь. И тебе не страшно. А вот на второй день ты уже не спишь, тебе уже страшно. Все вспоминаешь, все подробности, и до твоего сознания доходит, что тебя могли убить, и становится безумно страшно. Сразу после атаки лучше не смотреть на лица, это какие-то совсем другие лица, не такие, как у людей. Я не могу выразить, что это такое. Кажется, что все немножко ненормальные. На них смотреть страшно.

Страшно ли было умереть? Конечно, страшно. Но мы и другое понимали, что умереть в такое время – тоже история. Вот у меня такие чувства были. Я до сих пор не верю, что живая осталась. И раненая, и контуженая, но целая. Глаза закрою, все снова перед собой вижу. Снаряд попал в склад с боеприпасами, вспыхнул огонь. Солдат стоял рядом, охранял, его опалило. Уже это был не человек, а черный кусок мяса… Он только подскакивает, а все смотрят из окопчиков, и никто ничего, все растерялись. Схватила я простыню, подбежала, накрыла этого солдата и сразу легла на него. Он вот так покидался, пока разорвалось сердце, и затих…

Разнервничалась, в крови вся. Кто-то из старых солдат подошел, обнял, слышу, говорит: „Кончится война, и если она останется жива, с нее человека все равно уже не будет, ей теперь все“. Мол, что я в таком ужасе, пережить его, да еще в таком молодом возрасте. Меня трясло, как в припадке, отвели под руки в землянку.

А тут снова бой начался… Под Севском немцы атаковали нас по семь-восемь раз в день. И я еще в этот день выносила раненых с их оружием. К последнему подползла, а у него рука совсем перебитая. Ему ж нужно срочно отрезать руку и перевязать, иначе перевязку не сделать. А у меня нет ни ножа, ни ножниц. Сумка телепалась-телепалась у меня на боку, и они выпали. Что делать? И я зубами грызла эту мякоть. Перегрызла, забинтовала… Бинтую, а раненый: „Скорей, сестра, я еще повоюю…“ Весь в горячке…

И в этом бою, когда на нас пошли танки, двое струсили. Погибло много наших товарищей. Раненые попали в плен, которых я стащила в воронку. За ними должна была прийти машина… А когда эти двое струсили, началась паника. Цепь дрогнула, побежала. Раненых оставили. Мы пришли потом на то место, где они лежали, кто с выколотыми глазами, кто с животом распоротым. К нашим раненым фашисты не имели жалости…

Я, как об этом узнала, как это увидела, за ночь черная сделалась. Утром построили весь батальон, вывели этих трусов, поставили впереди. Зачитали, что расстрел им. И надо семь человек, чтобы привести приговор в исполнение… Три человека вышли, остальные стоят. Я взяла автомат и вышла. Как я вышла, все за мной… Нельзя было их простить. Из-за них такие смелые ребята погибли. Самые лучшие погибли…

Влюбился в меня командир роты разведчиков. Записочки через своих солдат пересылал, Я пришла к нему один раз на свидание. „Нет,-говорю.-Я люблю человека, которого давно нет в живых“. Он вот так близко ко мне придвинулся, прямо в глаза посмотрел и пошел. Стреляли, а он шел и даже не пригибался…

Потом, это уже на Украине было, освободили мы большое село. Я думаю: „Дай пройдусь, посмотрю“. Погода стояла светлая, хатки белые. И за селом так-могилки, земля свежая… Тех, кто в бою за это село погиб, там похоронили. Сама не знаю, ну как потянуло меня. А там фотография на дощечке и фамилия. На каждой могилке так… И вдруг смотрю-знакомое лицо… Командир роты разведчиков, который мне в любви признался. И фамилия его…

И мне так не по себе стало. Так страшно. И как раз в это время шли к могиле его ребята, из его роты. Они все знали, они записочки мне носили. Ни один на меня не посмотрел, как будто меня не было. И потом, когда я их встречала, мне кажется, они думали, они хотели, чтобы я погибла. Они не могли видеть меня живой. Вот я чувствовала…

Пришла я с войны и тяжело заболела. Долго по больницам скиталась, пока не попала к старому профессору. Он меня лечил. Говорил, что если бы я ушла на фронт в восемнадцать-девятнадцать лет, организм был бы окрепший, а так как я попала в шестнадцать, это очень ранний возраст, организм сильно травмировался.

„Конечно, лекарство-это одно,-сказал он мне,- можно подлечиться, но, если хотите восстановить здоровье, хотите жить, мой единственный совет: нужно выйти замуж и как можно больше иметь детей. Только это может вас спасти. С каждым ребенком организм будет перерождаться…“

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

– А сколько вам было лет?

– Как пришла с войны, шел двадцатый год. Конечно, я и замуж-то не думала выходить.

– Почему?

– Я чувствовала себя очень уставшей, намного старше своих сверстников, даже старой. Подружки танцуют, веселятся, а я не могу, я смотрела на жизнь уже другими глазами. Внешне это не было видно, за мной молодые ребята ухаживали, а душа моя была уставшая. Мужчины не все выдерживали, что я видела… Операционная палатка, и вот там такое место, где бросают отрезанные руки, ноги… Однажды вместе со мной зашел в операционную офицер, хотел, чтобы его перевязали. Как открыл, увидел-и р-р-раз… и упал. Мужчина не выдержал.

А бои под Севском… Я вам рассказывала, как вынесла там шестьдесят семь раненых. У меня газетка фронтовая сохранилась, где об этом писали. Обо мне и о нашей первой роте сто восемнадцатого стрелкового полка тридцать седьмой гвардейской дивизии. Такой тяжелый бой, такое напряжение, что из ушей кровь шла. Утром проснулась, как после болезни…

– Замуж вышли?

– Вышла замуж. Родила и воспитала пятерых сыновей. Уже внуки выросли. Так что неплохая мать и неплохая бабушка из меня получились. А как пришла с войны, думала, что не хватит на это сил…

Я теперь вспоминаю все, и мне кажется, что это была не я, а какая-то другая девчонка…“

Разные чувства борются в моей душе: восхищение и растерянность, удивление и протест, боль и сочувствие. Они заставляют меня еще пристальнее вглядываться в это лицо, вслушиваться в этот голос. И думать о том, каково же им, живущим одновременно в двух временах-в дне вчерашнем и в дне сегодняшнем. Они пережили то, что мы можем только знать. Должны знать! Хотя не всегда, может быть, хотелось бы знать. Но вспомним великого Толстого, который поймал себя на этом чувстве и тут же осудил его: „Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы,- это дурное чувство…“

Мы не их, несущих эту тяжелую память, жалеем, а себя. Чтобы по-настоящему пожалеть, надо не отказаться от жестокого знания, а разделить его, взять часть и на свою душу. К тому же это документ, его не перепишешь, его писали кровью, его писали жизнью на белых листах 41-го, 42-го, 43-го, 44-го, 45-го годов…

Рассказ 5 („Вольнонаеемные“)

„На войне не только стреляют, бомбят, ходят в рукопашную, роют траншеи – там еще стирают белье, варят кашу, пекут хлеб. „Там горы нашей бабьей работы“,- сказала санитарка Александра Иосифовна Мишутина. Чтобы солдат хорошо воевал, его надо одеть, обуть, накормить, обстирать, иначе это будет плохой солдат. В военной истории немало примеров, когда грязное и голодное войско терпело поражение только потому, что оно грязное и голодное. Армия шла впереди, а за ней „второй фронт“-прачки, хлебопеки, повара“.

„…Удивленно и растерянно встретила меня Александра Семеновна Масаковская, в войну рядовая, повар: „Мы не стреляли. Я не стреляла. Кашу солдатам варила. За это дали медаль. Я о ней и не вспоминаю, разве я воевала? Кашу варила, солдатский суп. Тягала котлы, баки. Тяжелые-тяжелые… Командир, помню, говорил: „Я бы пострелял эти баки… Как ты рожать после войны будешь?“ И однажды взял все баки пострелял. Пришлось в каком-то поселке искать баки поменьше.

Придут солдатики с передовой, отдых им дадут. Бедненькие, все грязные, измученные, ноги, руки – все обмороженное. Особенно боялись морозов узбеки, таджики. У них же солнце всегда, тепло, а тут тридцать – сорок градусов мороза. Не может отогреться, кормишь его. Он сам ложки не поднесет ко рту“.

Там же, на Любанщине, в городском поселке Уречье, я разыскала Марию Степановну Дятко и Анну Захаровну Горлач. Обе раньше работали в колхозе, теперь уже на пенсии, растят внуков. Рассказывают коротко, словно оправдываясь, что вот, мол, ничего особенного в их жизни не было, а человек в такую даль добирался. Все норовили отправить меня к местной знаменитости: „У Федоровича медалей пуд, два ордена Славы“. Корреспонденты к нему „едуть и едуть“. Неопровержимым козырем выставлялись не корреспонденты, которые даже из Минска „едуть“, а то, что сам председатель колхоза к Федоровичу в День Победы заходит, поздравляет.

Запомнилось, как в саду среди цветущих вишен, на еще мягкой весенней траве странно было говорить и слышать о крови, о смерти, об ужасах. Рассказывали женщины мало, больше плакали.

„…Стирала белье… Через всю войну стирала. Белье привезут. Оно такое заношенное, черное, завшивленное. Халаты белые, ну эти, маскировочные. Они в крови, не белые, а красные. Гимнастерка без рукава, и дырка на всю грудь, штаны без штанины. Слезами отмываешь и слезами полощешь… И горы, горы этого белья. Как вспомню, руки и теперь болят. Я часто во сне вижу, как оно было. Так словами не расскажешь…“ (Мария Степановна Детко, рядовая, прачка).

„Мы одевали солдат, обстирывали, обглаживали – вот какое наше геройство. На лошадях ехали, мало где поездом, можно сказать, пешком до самого Берлина дошли. И если так вспомнить, все, что надо, делали: раненых помогали таскать, на Днепре снаряды подносили, потому что нельзя было подвезти, на руках доставляли за несколько километров…“ (Анна Захаровна Горлач, рядовая, прачка).

И только у дверей, когда мы уже прощались, у Анны Захаровны вырвалось: „Мне кажется, я очень мало рассказала. Столько у меня было всего, а я так мало рассказала“.

Как ни просишь начать с чего-нибудь другого, все равно каждая начинает с самого начала.

„Старшина спрашивает: „Девочка, тебе сколько лет?“ „Восемнадцать, а что?“ „А то,-говорит,- нам несовершеннолетних не надо“. „Что, хотите буду делать. Хоть хлеб печь“. Взяли…“ (Мухаметдинова Н. А., рядовая, пекарь).

Из города Михайловка Волгоградской области написала Мария Семеновна Кулакова: „Окончила педучилище. Раз война, направление нам не дали, а отправили домой. Приехала домой, через несколько дней вызвали в военкомат. Мама меня не пускала, конечно, молодая еще, только восемнадцать лет мне было: „Отправлю тебя к брату, скажу, дома нет“. Я говорю: „Я же комсомолка“. В военкомате собрали нас, так и так, мол, требуются женщины для фронтовых хлебопекарен.

Труд очень тяжелый. У нас было восемь железных печей. Приезжаем в разрушенный поселок или город, ставим их. Поставили печи, надо дрова, двадцать – тридцать ведер воды, пять мешков муки. Восемнадцатилетние девчонки, мы таскали мешки с мукой по семьдесят килограммов. Ухватимся вдвоем и несем. Или сорок булок хлеба на носилки положат. Я, например, не могла поднять. День и ночь у печи, день и ночь. Одни корыта замесим, другие уже надо. Бомбят, а мы хлеб печем…“

Они не осознают того, что совершили. Живут с убеждением, что были у них „негероические“ должности. Мол, и на войне занимались тем, что испокон веков женщина делать должна: „обстирывали, обшивали, кормили мужика“. Только без них, великих тружениц войны, Победы бы не было.

Зоя Лукьяновна Вержбицкая, командир отделения строительного батальона:

„Строили железные дороги, мосты понтонные, землянки. Фронт был рядом. Копали землю ночью, чтобы нас не заметили.

Лес валили. В основном девчонки у меня в отделении, все молоденькие. Мужчин несколько, кто нестроевые. Дерево как выносили? Беремся все за это дерево и несем. Одно дерево целым отделением. Там кровавые мозоли были…“

Почтовый работник, рядовая Мария Алексеевна Ремнева носила письма на передовую. „Простенькое дело,-считает она,-незаметное на войне“. Но когда девушки появлялись в траншеях с полными почтовыми сумками, командиры радовались: „Молодцы, девчата, самые дальнобойные снаряды привезли“. Из рассказа Марии Алексеевны Ремневой:

„К началу войны мне было девятнадцать лет, жила: в городе Муроме Владимирской области. В октябре сорок первого нас, комсомольцев, послали строить автодорогу Муром – Горький – Кулебаки. Когда мы вернулись с трудфронта, нас мобилизовали.

Я была направлена в школу связи в Горький на курсы почтовых работников. Окончив курсы, попала в действующую армию-в шестидесятую стрелковую дивизию. Служила офицером в полковой почте. Своими глазами видела, как люди плакали, целовали конверты, получив письмо на передовой. У многих родные погибли или жили на территории, захваченной врагом. Не могли написать. Тогда мы писали письма от незнакомой: „Дорогой солдат, пишет тебе незнакомая девушка… Как ты бьешь врага? Когда вернешься с Победой?“ Ночами сидели и писали. Я за войну сотни таких писем написала…“

„А я всю войну на колесах, согласно указателям: „Хозяйство Щукина“, „Хозяйство Кожуро“,-вспоминала рядовая Елена Никифоровна Невская.-Получим на базе табак, папиросы, кремни-все, без чего бойцу не обойтись на передовой,-и в путь. Где на машинах, где на повозках, а чаще пешком с одним или двумя солдатами. На своем горбу тянем. До траншеи на лошадях не проедешь, немцы услышат скрип. Все на горбу, миленькая…“

В Киеве я познакомилась с Валентиной Кузьминичной Борщевской. Ее рассказ показался мне настолько интересным, объединившим всех, кто „воевал, не стреляя“, что я привожу его полностью, не боясь многих повторов. Повторы эти как здесь, так и в других рассказах часто нужны. Не всегда можно понять чувства, состояние человека в середине войны, в конце войны, если не знаешь, кем он был до войны, каким был. Ведь это не одинаково: было тебе семнадцать-восемнадцать лет или двадцать-тридцать, девчонкой ушла или зрелой женщиной, оставившей дома ребенка.

Вот как об этом, например, вспоминает Надежда Михайловна Скобелева, капитан, врач: „При отступлении все сжигалось, все взрывалось. Горючее, боеприпасы. Один огонь оставался. Люди, которые видели, что мы отступаем,-женщины, дети, они выйдут и стоят: „А как вы нас оставляете? И нас берите с собой…“ Если бы я была мать, не знаю, как бы я это перенесла. Молодому легче, я не имела этих чувств, не знала еще материнства, только поэтому выдержала. Пожилые люди труднее переносили. Идет мужчина сорока лет, плачет. Глаз не может поднять…“

Потому и начинают с самого начала, с первого дня. Начало – фундамент, на котором потом строится все здание воспоминаний. Без него оно сыплется, крошится.

Когда Валентина Кузьминична Борщевская уходила на войну, ей было двадцать четыре года. Она несколько раз повторила: „Я уже многое понимала“.

Валентина Кузьминична Братчикова-Борщевская, лейтенант, замполит полевого прачечного отряда:

„До войны я работала в детском доме для испанских детей, которых привезли к нам в Киев в тридцать седьмом году. Изучила испанский язык и была воспитательницей.

Первого мая я вышла замуж, а двадцать второго июня началась война. Помню, как налетели первые немецкие самолеты. Мы не знали, что делать, а испанские дети стали рыть во дворе окопы. Они уже все знали… Их отправили в тыл, а я выехала в Пензенскую область. Мне дали задание организовать курсы медсестер. К концу сорок первого года я сама принимала экзамены на этих курсах, потому что все врачи ушли на фронт. Выдала документы и тоже попросилась на фронт. Направили под Сталинград, в армейский полевой госпиталь. Оказалась среди девчонок самая старшая. Соне Удруговой, мы и сейчас с ней дружим, тогда было шестнадцать лет, она окончила только девять классов и вот эти медицинские курсы. Три дня прошло, как мы уже на фронте, и вот Соня сидит в лесу и плачет. Подхожу:

– Сонечка, ну чего же ты плачешь?

– Как ты не поймешь? Я три дня маму не видела,-ответила она мне.

Сейчас ей этот случай напомню, так она смеется.

На Курской дуге меня перевели из госпиталя в полевой прачечный отряд замполитом. Прачки были вольнонаемные. Вот, бывало, едем мы на подводах, лежат тазы, торчат корыта, самовары, греть воду, а сверху сидят девчата в красных, зеленых, синих, серых юбках. Ну, и все смеялись: „Вон поехало прачечное войско!..“ А меня звали „прачкин комиссар“. Это уже потом мои девчата оделись поприличнее, „прибарахлились“, как говорится.

Работали очень тяжело. Вот мы приходим, дают нам одну какую-нибудь хату, дом или землянку. Мы стираем там белье, прежде чем сушить, пропитываем его мылом „К“, для того чтобы не было вшей. Был дуст, но дуст не помогал, пользовались мылом „К“, очень вонючее, запах ужасный. Там, в этом помещении, где стираем, мы и сушим это белье, и тут же спим. Давали нам двадцать-двадцать пять граммов мыла – на одного солдата постирать белье. А если оно черное, как земля? И у многих девушек от стирки, от тяжестей, от напряжения были грыжи, экземы рук от мыла „К“. Полностью слезали ногти, оставалось живое мясо. Но все равно день-два отдохнут, и нужно было опять стирать.

Девчонки слушались меня. Приезжаем мы раз туда, где стоят летчики, целая часть. Представляете, увидели они нас, а мы все в грязном, заношенном, и эти хлопцы с пренебрежением: „Подумаешь, прачки…“ Мои девчата чуть не плачут:

– Замполит, смотрите…

– Ничего, мы им отомстим.

И мы договорились. Вечером надевают мои девчата, что у них было лучшее, идут на лужайку. Одна наша девчонка им играет на гармошке, и они танцуют. Договорились: ни с одним летчиком не танцевать. Те подходят, а они ни с кем не идут. Весь вечер друг с дружкой танцевали. Те взмолились: „Один дурак сказал, а вы на всех обиделись…“

Вообще было не положено вольнонаемных сажать на гауптвахту, но что поделаешь, когда сто девчат вместе? У нас в одиннадцать отбой-и никаких. Они старались удрать, ну, девчата есть девчата. Я сажала их на гауптвахту. Как-то раз приехало начальство из соседней части, а у меня две сидят.

– Как это так? Вольнонаемных сажаете на гауптвахту?-спрашивают у меня. Я спокойно говорю:

– Пишите, товарищ полковник, рапорт командованию. Ваше дело. Но я должна бороться за дисциплину. И у меня образцовый порядок.

С тем они и уехали.

Дисциплина была крепкая. Как-то встретила одного капитана – проходил мимо моего дома, и я выхожу. Он даже остановился:

– Боже мой! Вы вышли отсюда, а вы знаете, кто тут живет?

– Знаю.

– Здесь же замполит живет, вы знаете, какая она злая?

Я говорю, что такого никогда не слышала.

– Боже мой! Она никогда не улыбается, она такая сердитая.

– А вы хотели бы с ней познакомиться?

– Боже мой! Нет!

Ну, и тут я призналась:

– Так будем знакомы, я замполит!

– Нет, не может быть! Про нее мне рассказывали…

Я берегла своих девчат. У нас была такая красивая Валя. Вызвали меня один раз на десять дней. Приезжаю, мне говорят, что Валя все эти дни поздно приходила, что была она с каким-то капитаном. Была, ну была, что ты сделаешь.

Два месяца проходит, я узнаю, что Валя беременная. Я вызываю ее: „Валя, как это могло случиться? Куда ты поедешь? Твоя мачеха (у нее не мать, а мачеха была) в землянке живет“. Она плачет и говорит мне: „Это вы виноваты, если бы вы не уехали, ничего бы не случилось“. Они со мной, как с матерью, старшей сестрой.

У нее какое-то пальтишко легкое, а уже холодно, отдала я ей свою шинель. Поехала моя Валя…

Восьмое марта сорок пятого года. Мы устроили праздник. Выходят мои девчата из помещения и вдруг видят: идут из леса два немца. Волокут за собой автоматы… Раненые. Мои девчата окружили их. Ну, и я, как замполит, конечно, написала в донесении, что сегодня, Восьмого, марта, прачки взяли в плен двух немцев.

Назавтра у нас было совещание командиров, и начальник политотдела первым делом говорит:

– Ну, товарищи, я хочу вас обрадовать: скоро конец войне. Вчера прачки из двадцать первого полевого прачечного отряда взяли в плен двух немцев…

Когда шла война, нас не награждали, а когда кончилась, мне сказали: „Наградите двух человек“. Я возмутилась. Взяла слово, выступила, что я замполит прачечного отряда, и какой это тяжелый труд прачек, что у многих из них грыжи, экземы рук и так далее, что девчонки молодые, работали больше машин, как тягачи. У меня спрашивают:

– Можете к завтрашнему дню представить наградной материал? Мы еще наградим…

И мы с командиром отряда ночь сидели над списками. Многие девчата получили медаль „За отвагу“, „За боевые заслуги“, а одну прачку наградили орденом Красной Звезды. Самая лучшая прачка, она не отходила от корыта; бывало, все уже не имеют сил, падают, а она стирает. Это была пожилая женщина…

Когда мне надо было отправлять девушек домой, мне хотелось что-то им дать. Они все из Белоруссии были, а там все разрушено, побито. Как ты их отпустишь с голыми руками? А мы стояли в какой-то немецкой деревне, там была швейная мастерская. Я по шла посмотреть: машинки стояли, на мое счастье, целые.

И вот каждой девчонке, которая уезжала, мы давали швейную машинку. Это все, что я могла сделать для своих девчат…“

Высокая, прямая, как старое, не высохшее дерево. Густой, с мужской хрипотцой голос. Такие, видно, становились в войну „председательшами“, когда в деревне не оставалось годного да целого мужика, а одни старики и подростки. Выкладывает передо мной стопку писем:

– От моих девчат… Кому с квартирой надо помочь, кому с путевкой, кому с телефоном. Обходят нас часто: „А-а, навоевали они там, прачки!“ Кто в войну думал о документах? Другая у всех забота была – победить врага. Были умные командиры, те издавали приказ и зачисляли прачек рядовыми. Но не все так догадывались сделать. И получилось, что имеют женщины медали, ордена, всю войну прошли, а ветеранами войны не считаются. Пишу по начальству, доказываю. Один большой чин меня слушать не захотел: „Я думал, вы за заслуженного фронтовика хлопочете, а вы за какую-то прачку“. Я ему говорю: „Не постирай вам жена хотя бы неделю и не вари обеды, посмотрела бы я на вас…“ Все-таки принял, выслушал…“

Она по-прежнему „прачкин комиссар“. И о чем бы ни заговорили, все равно мыслью назад, к тем годам, оборачивается:

– Я после войны десять лет никуда не ходила в гости, не могла нарадоваться своей кровати. Не могла куда-то поехать, ночевать где-то в гостях. Сорок лет скоро будет, а я ложусь спать всегда с мыслью: какое счастье, что я не слышу, как стреляют! Столько лет прошло, а у меня нет большей радости, чем эта. Все эти годы я работала участковым детским врачом. И я никогда не желала, вот как говорят обычно: „Здоровья вам“. Я всегда говорила: „Здоровья вам, вашим детям и чтобы не было войны…“

Рассказ 6. Воительница и красавица

„О чем бы женщины ни говорили, они невольно вспоминали и о наивных девичьих ухищрениях, своих маленьких секретах, как даже в „мужском“ быте войны, в „мужском“ деле войны старались не изменить своей женской природе, своему женскому естеству. Но раньше они рассказывали об этом вскользь, часто отбрасывая, как не главное, а сейчас будут откровеннее и подробнее. Что такое быт на войне? Там даже бытом его не назовешь, скорее, бытием, потому что слишком рядом было небытие. Но человек не может жить только войной, страхом смерти, а тем более женщина. Не раз я замечала, что женщины даже по прошествии почти сорока лет сохраняли в памяти большое количество мелочей военного быта, которые, как признавался муж одной из моих героинь, тоже фронтовик, он забывал в тот же день или через день, а уж во всяком случае, не носил в памяти десятки лет. Женщина же сберегала. Видно, потому, что для нее, дающей жизнь, прелесть бытия самоценна, неизбывна даже в кромешном аду. Она и там хотела остаться женщиной и должна была остаться женщиной.

Из воспоминаний Марии Николаевны Щелоковой, сержанта, командира отделения связи:

„Жили в земле, как кроты. Но какие-то безделушки у нас, весной веточку принесешь, поставишь. Посмотришь на все и подумаешь: а ведь завтра тебя может и не быть. И запоминаешь, запоминаешь… Девочке одной прислали из дому платьице шерстяное. Мы завидовали, хотя носить свое платье не разрешалось. А старшина, что значит мужчина, ворчал: „Лучше бы тебе простынку прислали, полезнее“. У нас простыней не было, подушек не было. Мы спали на ветках. А у меня были припрятаны сережки.

Когда меня первый раз контузило, я не слышала и не говорила. Сказала себе: если не восстановится голос, брошусь под поезд… Я так пела, а вдруг голоса нет. Но голос вернулся.

Счастливая, я сережки надела. Прихожу на дежурство, кричу от радости:

– Товарищ старший лейтенант, докладывает дежурная такая-то…

– А это что?

– Как что?

– Вон отсюда!

– В чем дело?

– Немедленно выдернуть сережки! Что это за солдат!..

Старший лейтенант был очень красивый. Все наши девчонки были в него немножко влюблены. Он нам говорил, что из нас требуются солдаты, и только солдаты. Нужен был солдат… А хотелось быть еще красивой… Я всю войну боялась, чтобы не попало в ноги, не покалечило. У меня красивые были ноги. Мужчине что? Ему не важно, если даже попадет. А женщину покалечит, так это судьба ее решится“.

(Odlomci)

Izvor: http://www.a-z.ru/women/texts/aleksir-2.htm

Priredio:
V. V. M.

oOOo